Памяти учительницы математики Любовь Александровны Рымкевич

…Мы созванивались с тётей Любой, и я обещала прийти. Когда уже уволилась с работы, обещала прийти на совсем. Чтобы быть.
— Главное — прожить пять лет, — смеялась она. — А там уже — пронесло.
Она была слаба. С ней некому было находиться.
— Саша за всё платит, Оксана — носится бубликом, — говорила тётя Люба про своих детей.
Увольняясь, на работе сказала, что мне надо защитить диссертацию. Чтобы быть последовательной, поехала в Ярославль, к научному руководителю. Зашла по дороге к тёте Вере — это её (тети Любы) родная сестра.
— Вот сидит Оля, предлагает свои услуги, — сказала она как раз позвонившей тёте Любе.
Когда я вернулась в Москву, тёте Вера была уже там.
И мне показалось, успею.

знак_пробела — тут много всего

…И вот уже поминки за столом. Вижу: чья-то…
Рука.
— А вина нет?
Смотрим.
— Наливай!
— А мы сделаем вот так! — резко опрокидываю стопку в стоящий рядом бокал, — Это потом… — едва касаяcь его ладонью, — Налей вина!
Сашин тост.
— Как де-ла-а? — интонацией моего любимого режиссера Александра Кузина, слегка при этом, как и он, покачивая головой (наш нереализованный проект «Трудный подросток» — театральная реабилитация тех, с кем не совладали).
Что-то говорит про кеши, справляя фразой:
— Чтобы даже ты не поняла!
И я действительно ничего не понимаю.
— В компьютере?
— Да.
— Мы с Сашей говорили… Надо набрать наше генеалогическое древо.
— У меня есть эта программка.
— Можешь выслать?
— У тебя есть айсикью?
— Нет. Я общаюсь по мейлу.
— Чё так?
— Когда я работала, мне хватало коллег. Щас я работаю дома. Мне не надо, чтоб мне постоянно там кто-то…
— Вот с ним я часто общаюсь, — кивает Ваня на тётю Веру, рассказывающую другой стороне стола про сына Юру.
— Да, — встревает она и в наш разговор, — он хочет себе бороду в седину покрасить! — и показывает на себе пальцами бородку, прикрывая глаза от удовольствия.
Так он ведь об этом еще пять лет назад мечтал.
— Перекисью пусть намажет! — Ваня тянется через меня к ее плечу.
— Нет, перекисью желтой будет, а он хочет седую!! — говорит тётя Вера и снова, прищурив глаза, показывает бородку.
— Заведи себе мейл, вышлешь мне программку, — возвращаю Ваню к нашему разговору.
— Я? Мейл?
— Я тебе пришлю твою родословную.
Ваню пугает такой конструктивный оборот событий и он отрицательно машет головой. Только не это!
Протягивает мне к лицу свою ручку с начерченной на ней звездой в кружочке. Беру ее, отстраняю от лица. Совершенно безвольная, пухлая, как у трехлетнего.
— Так страшно, — поворачиваю звезду острием вниз, — а так, — острием вверх, — нет.
Доказывает презумпцию страха, зачем-то складывая руку наискось груди.
— Да ты пойдешь к своим друзьям, вы будете чертить меня в звездочке, а я там буду орать: «Ой! Боюсь!»
Последнее прозвучало очень театрально, как первый вопль существа, которое только что начертили в звезде. Ваня не мог не улыбнуться. И я отзеркалила его улыбку. Это снова его испугало.
— Как учеба? — склоняюсь я.
— Да нам бы с друзьями на лавочке посидеть, выпить.
Через паузу.
— Правильно. Важнее выпить! — я тоже никому не отказываю.
Все, с кем у меня была связана в последний раз тема выпивки, архитекторы — Евгений Асс, Александр Бродский и Юрий Григорян, — возникнув, тотчас исчезают. Но остаются в памяти: что и как. Впервые чувствую импульс напряженного внимания, сначала даже не поняв откуда он.
— Кем быть собираешься? — выходя из какого-то оцепенения, возвращаюсь к Ване.
— Патологоанатомом, — ответил он и пошевелил пальчиками.
Я вспомнила Иосифа Бродского. И того, кто за ним по моргу мотался — и Ване опять стало плохо.
Слышу, как тётя Вера говорит про Лизоньку. Тётя Люба ее часто изображала. Мне захотелось пообщаться с «оригиналом». Потому что я знала, было похоже, и тогда как будто тётя Люба жива.
— А где Лизонька? — встрепенулась я.
Всегда считала, что смерть не надо прятать от детей. Мы часто говорили об этом с мамой. Потом то же прочитала у митрополита Антония Сурожского (Блюма).
— В детском саду.
— У.
— Где ты училась? — встревает Ваня, уже несколько обнаруживая мою наготу.
— В провинции училась, — тянущая интонация москвича Григоряна.
— Это где?
— А что такое провинция? — склоняюсь к нему, но смотрю в стол, как митрополит Филарет (Вахромеев), прежде чем засандалить гол по Савонароле-протоиерею (об этом в книге «Мы должны учиться побеждать любовью» — готовится к публикации).
Чувствую правым плечом панику. Даже взывает о помощи к тёте Вере.
— Как я не знаю, что такое провинция? Тёть Вер!
Жду.
— Не Москва!
— Вот там и училась!
— Он до последнего — тычет тётя Вера в сторону Вани, — бабушке звонил примеры решать!
Я замираю, смотрю перед собой. Чувствую, Ваня тоже не шелохнется. Усмехнувшись, медленно поворачиваюсь к нему.
— Нет! — кричит он. — Примеры я сам решал!
Смотрю. В этот кинозал жизни. Вспоминаю, что тетя Люба мне рассказывала.
— Нет! Звонил! — не унимается тётя Вера, выглядывая из-за моего плеча.
— Это дочка Лены! — машет на меня сидящий за тётей Верой ее муж дядя Серёжа (вот тебе 200 рублей на такси и лучше не появляйся). Вижу дядю Женю напротив. Мы с ним никогда не были знакомы, но я много о нем слышала. Пытаюсь ему улыбнуться. И он повторяет мою неуверенную улыбку в ответ.
— Мы так дружны были с твоей мамой, всюду втроем, — говорит мне тётя Вера, — а потом она пропала. Знаем, муж умер. Может, еще что? Стесняется, что ли?
— Нет, не стеcняется, — не нахожусь, что ответить.
С тётей Любой они общались по телефону.
— Кодыма, — сказала однажды мама.
— Ты и это помнишь? — расплакалась та.
Так называется поселок под Одессой, оттуда был муж тёти Любы — дядя Толик. Тогда она рассказала маме, как он умирал.
— Он пил. Мы же не знали, как ему было больно…
И мама рассказала, как похоронила моего отца. Он тоже пил.
Толчок в бок.
— Где твоя мать? — это Ваня локтем. — Почему не пришла?
— Она далеко. Она — на юге.
Замолкает. Через паузу.
— А что ты здесь делала?
Я почему-то всё понимаю.
— Мне негде было остановиться. Я останавливалась здесь.
Очередной тост. Пью. Знаю, что не пила два года: надо закусывать, ем.
— А ты знаешь, сколько всё это стоит?
Продолжительно смотрю в стол с тарелками, потом оборачиваюсь на Ваню. Он выжидательно склонен надо мной. И наши лица — открытое с приподнятыми бровями и внимательно сосредоточенное — встретились.
— Дай я тебя поцелую.
Целую.
Ваня понес какую-то околесицу.
— Дай я тебя еще раз поцелую!
Замолчал.
— Я понимаю, что нет ничего страшнее, чем когда тебя православная девушка поцелует.
Целую. Мягко, в щеку, тепло и пока еще не влажно.
Впечатался в угол.
Заглядываю в упор в глаза.
— Ой! — Ваня оживает, изображая вкривь и вкось танцующий жест своей промаркированной сатанинским знаком рукой. — Не делай так больше!
— Мои любимые философы говорят: «Человек начинается с горя». Что такое горе? — опять взволнованно протираю прицел (сосредоточенно склоняюсь к Ване).
— Горе — это утеря, — говорит он, высоко приподняв голову со своими короткостриженными черными кудрями.
Смотрю на него снизу вверх.
Изображает кислое лицо: только попробуй! У самого него уже замашка кобры — а я давече была в Таиланде, и их, оказывается, надо целовать, чтобы приручить. А целовать — это брать на себя грехи, — подсказывают с Афона.
— Саша же не плачет, — уточняю.
Опять — хватка чьего-то внимания из вне.
— Кто? Что? Дядя Саша? — возвращает меня Ваня в свою реальность. — Да он плачет!
Улыбаюсь — не всё же зеркалить.
Напрягается. Наконец. А то всё такой мальчик-паинька.
Cаша чуть дальше вдоль стола травит анекдоты, чем дальше, тем категоричней. И в этот момент его смех уже отчетливо эксцентричен.
— Тебя муж бросил?
— Не-е-ет, не-е бро-осил, — смотрю мимо левого плеча вниз, в тот вечер я почему-то всегда буду смотреть туда, говоря не совсем правду, — У нас всё нормально.
И после, взметнув подбородок, и повертев на уровне стола руками без кольца на правой, оборачиваюсь к Ване:
— У меня нет му-ужа!
В этой фразе было всё, что я могла о себе сказать.
Cаша просит что-то передать, кивает на содержимое стола передо мной.
— Морковку?
— Морковку!
Привстав, передаю. После таким же энергичным жестом возвращаю на место. Ваня мне указывает на пятна.
— Вчера здесь всё это сте…
Вместе смотрим, как вазочка, перестав шататься, замирает: масло на скатерть пролили раньше.
— лили…
Понимая необоснованность претензии, заминает разговор.
На другом конце стола произносят тост:
— …насколько же жесток этот Бог…
Все взгляды с нашего конца устремлены туда, начинаются солидарные выкрики…
В этом гаме невозможно было ничего услышать, но я сказала:
— Что? — и подняла глаза.
Близкое такое по-детски растерянное лицо… Просто смотрит на меня. Может быть, он ничего и не говорил?
— Бог лучших забирает?
Зеркалю его кивок. На нас смотрят. Опускаю голову.
— Трус! Трус! — кричит тётя Вера. Ваня ей что-то поддакивает, склоняясь прямо к моему уху.
— Ре-бя-та! — пружиню ладонью. — Вы-ы сначала переживите то, что пережил Он, а-а потом говорите: трус!
— Не верю! На бумаге! — тётя Вера описывает полукруг вилочкой.
— Не-на-бу-ма-ге.
— Лёша, а что Вы заканчивали? — обращается к кому-то сидящая за тётей Верой ее дочь Юля, крашенная длиноволосая блондинка. Одинока, 36.
— Ты бы хоть ребеночка себе родила, — говорила ей тётя Люба.
— А в Cosmopolitan пишут, что нет большего стресса для женщины, чем воспитывать одной ребенка.
Он выдвигается, так что его лицо в профиль оказывается прямо напротив моего лица. И я понимаю, к кому.
«Не смотри!» — раздается внутри, и я опускаю голову. Снова поднимаю.
«Не смотри!» Но я не могу оторвать глаз. Cкольжу уже по его лбу, носу…
«Не смотри!» Ощущаю гладко выбритые щеки.
«Нет!» И образ проникает в меня.
«Не надо!» Заполняет весь мой вакуум.
— Академию космонавтики, — говорит он и на какое-то время еще задерживается здесь.
Юля улыбается с медленным светским поклоном.
— Я сейчас выйду! — дергается Ваня.
Окинув г-образную шеренгу сидящих на пути взрослых, снова склоняюсь.
— Пописать хочешь?
— Нет.
— Ну, скажи просто: хочу пописать, — тяну каждое слово.
Митрофорный протоиерей Валентин Радугин так спрашил у своих студентов (будущих архиереев, священников):
— Ребята, что такое счастье?
Чего они ему только не говорили. А он им элементарно объяснял:
— Да вовремя пописать — это уже счастье. Вы щас себе напридумываете и никогда счастливыми не будете.
Ваня прикладывает два сложенных пальца к приподнятому подбородку:
— Неудобно.
— Неудобно! — смешно всё-таки встречаются два наречия провинции и столицы.
Проведя свесившейся рукой где-то под собой там, где кончается импровизированная скамья, констатирую:
— У меня вообще ничего нет, я ж сижу!
Ваня, привстав:
— Подвинься!
Взглянув через плечо, — вижу некий зазор между мною и тётей Верой…
— Умный ты.
И он удовлетворенно садится.
Пауза. Поднимаю глаза на виз-а-ви.
— А где служил? — абсолютно беспомощная интонация, каждая буква цепляется за воздух.
— Не служил. Работал.
— А, — опускаю.
— В институте космонавтики. Собачек в космос.
— Собачек? В космос? — я пуста и зеркалю его.
— Сейчас в банке работаю. Там год не платили. Деньги надо было зарабатывать.
— Дети? — так же беспомощно, как отзвук слова «деньги» и что-то вроде «ты-то счастлив?»
— Жена.
Поднимаю голову.
— Была, — смотрит вдоль стола и куда-то дальше.
Амнезия. Мое тело забывает весь свой опыт.
Застолье продолжается. Громкое. Иногда вслушиваюсь в речи где-то напротив и наискосок. Некто — человек с усами — с пылом говорит про Украину.
— Я говорю про то, что я знаю. А про то, что я не знаю, не говорю!
Угу.
Слева от меня мешают имена: Витя, Лёша, снова Витя.
— Как его звать? — спохватываюсь я.
— Лёша!! — взглянув на него, резко ответила тётя Вера.
— А, — кивнула я и замолчала.
Страх потерять его имя. Почему я не спросила прямо у него? Наверно, это было бы похоже на знакомство, а мне это казалось некстати.
Впрочем, после всего написанного в этом тексте, поздняк метаться о реноме. Как сказали бы у нас в провинции, да и не до того тебе.
Спустя какое-то время Ваня — через стол:
— Папа! Воду!
Абсолютно послушный папа.
— Ма-а-ам!
Та откликается.
— Дай оливки!
Ищет.
— Чё ты командуешь? — снова склоняюсь к нему.
Какое-то подобие метания, выжидаю.
— Надо, чтобы было интересно.
— Интересно! Да ты под столом проползти должен: «Мама, чё тебе надо?» Бабушке ты тоже хамил, чтобы интересно было?
Смолкает.
— Знаешь, как Достоевский определял ад?
— Нет.
— Это когда уже поздно.
Оксана (мама) передает ему чашку. Я ей жестом: вернуть?
— Нет, ты не поняла. Поставь ему. Он всё съест.
Смотрю на оливки. Потом на Ваню. Тянет руку — пытаюсь перехватить. Потрясающая ловкость рук! Одну за другой отправляет оливки в рот. Они все черные, и сам он еще тот…
— Чё думаешь, мне надо? Да вон стоят.
Движения Вани становятся вялыми. И он перестает есть.
Слушать уже ничего не хотелось. Застолье перевалило за свою смысловую кульминацию — говорили все больше на отвлеченные темы. Я тупо смотрела вниз: хотелось еще помнить. Платочек был, как шлем. Не снимала его все 40 дней. Тело — скорбит, а дух весел.
В последнюю нашу встречу тётя Люба посмотрела на моё черное в пол платье. Заговорила о розовом, потом — о белом. Перебрала всех моих так и не бывших не то, чтобы одноклассников, но… человеков несмелых.
— И где твой Григорян?
Я молчала, опустив голову. Это продолжалось долго.
— Он не мой.
— А как твой …?
Я взбрыкнула.
Она обычно была деликатна в этих вещах. А тут говорила, как резала. По телеку шел фильм про принцессу. «Она была из тех, кто не может без любви», — говорил голос за кадром. И мы иногда прерывали наш разговор и подолгу смотрели — в экран. Начинала всегда первой она. Как будто торопилась.
знак_пробела
Не знаю, что меня выбило из моего ступора. Там было какое-то слово.
Я подняла голову и замерла.
Замер и он. Крепко сжатые мужские губы.
— Что? — сказала я, все еще не в силах оторваться от губ и пытаясь прочитать там.
И он стал их расслаблять. А я смотрела.
Потом подняла глаза. Он как будто только что метнул на меня свой взгляд. Короткий кивок, приподнятые брови — выражение застигнутого врасплох ребенка.
— Это о Путине, — проговорил он и выдвинулся вперед так, будто продолжал что-то слушать. Это было именно в тот момент, когда я-то слышала: как же Бог жесток…
А сейчас на него смотрела. И уже ничего не слышала. И даже то слово понять не хотела.
Мужское — выдвинуться. Женское — принять.
Cнова тост.
— Огурчики, водочка… — человек с усами оказывается коллегой тёти Любы. Историк. Рассказывает про ее гостеприимство, веселый нрав.
— Пей! — кидаю в сторону Вани, смотря на стоящий перед ним стакан с «моей» водкой.
— У меня здесь родители. Я стесняюсь.
— Стесняется! О, Господи! — поворачиваюсь к нему. — Что я с тобой делала?!
Вижу, как он краснеет.
Очередная речь. Лёша осторожно тянет руку за моей стопкой.
— Лёш-ш, — впервые по имени.
Останавливается, не поднимая глаз.
— Наливай по-меньше. А то я пью, — запнулась, но все-таки договорила, — до дна.
Вдруг замечаю знакомые четыре складочки-ямки вокруг губ. Я научилась этой мимически-мыслительной конфигурации, глядя на фотографию Григория Ревзина. Где этому научился он?
Лёша, наливая, трехчастным движением склоняет голову на бок. Аааааа-а!
Подняв бутылку, смотрит вдоль стола. Беру стопочку.
— Спасибо.
Слова и поступки — ничто. Ортега-и-Гассет советовал обращать внимание на мелкую моторику, мимику. Их невозможно подделать. Они выдают всё.
Он уже в поле моего внимания.
Просто, одним движением опрокидывает стопку. Большой глоток. Смотрит вдоль стола, потом вбок направо.
С. водку пьёт маленькими глотками.
Я их невольно сравнила.
Вижу перед собой стопку. Подхватываю её, останавливаю перед склоненным горлышком бутылки. Два коротких беззвучных кивка на стол. Губы также сжаты. Вспоминаю, что надо ставить. Он, подняв голову и взглянув куда-то вдоль стола, наливает. Передаю обратно и по руке понимаю: Юле. Отмотав несколько кадров назад: плавное выжидательное движение. Жест напрямую и мимо меня. «А-а».
Тянусь за компотом. Ваня ковыряет вазочку с морковью по-корейски. Ставлю перед ним бокал, передаю кувшин.
— Поухаживай.
Цепляет вилкой оранжевую маслянную лашпу.
— Я сейчас буду смотреть, как она капает…
И я смотрю: действительно, капает.
Дернув плечами, выпрямляю спину:
— Мне что, ждать?!
Пока я поворачивала в его направлении голову, он бросил вилочку и всё сделал.
— Спаси-ибо.
Даже кувшин поставил сам.
Бросает в свой бокал с ананасовым соком оливку.
Тяну руку:
— Дай!
Отводит.
— Дай! — и безаппеляционно, — Я хочу!
Не найдясь, что ответить, протягивает. Отпиваю глоток и возвращаю.
— Спаси-ибо.
Он не понял, что произошло.
С Ваней мы больше не разговаривали. Очнусь от слов Лёши:
— Теперь можно…
Я вскину голову.
— …и подняться!
Дуга стола свободна: все уже встали. Лёша, раскинув руки и взявшись ими за край стола, склоняется (что-то от первозданности динозавра) над Ваней:
— Хочешь?!
— Да, — отрывисто мяукнул тот.
И мы втроем, каждый по-своему немножко счастлив, стали вылазить из-за стола.
Я беззаботно следую в туалет (первая), оттуда в ванну. Загипнотизированно вожу по тыльной стороне руки тонкой просвечивающей душистой пластинкой блекло-зеленого цвета. Я помню это мыло!
В зеркале — лицо Саши, зацепившегося там взглядом о мое. Когда он дернулся, я близко увидела какие-то испуганные незнакомые глаза, кусочки бровей у линии черного платка, светлые с рыжим отливом пряди. Промакнув руки полотенцем, — его не меняли, — обернулась туда, где обычно у тёти Любы стояла краска для волос. Она еще там: знакомый рыжий цвет.
Выйдя из ванны, почему-то сажусь на тумбочку у зеркала на выходе, так что все уходящие отдают мне последний поклон. И я им также, улыбаясь или серьезно, кланяюсь в ответ.
Саша Панин — Оксанин муж — бросив на меня беглый взгляд, спросил:
— У тебя же тоже Панины в родне?
Я подскочила и удивительно ловко для того соcтояния, в которое меня привел алкоголь, объяснила.
— У отца — сестра, в девичестве Орлова, вышла замуж за Панина. Семья тёти по отцовской линии — Панины. Это мои двоюродные сестра, брат…
И зачем-то добавила:
— И его дети.
Заговорили о Лизоньке. Саша шел ее забирать из садика.
— Прошу тётю Любу передать ей привет, — вспоминаю я. — «Тебе привет от Оли», — говорит тётя Люба. «Какой Оли?» — склоняет та головку. «Ну, Оля, Оля! Помнишь?» «Это твоя Оля! — показывает маленькой ладошкой. — У меня своя Оля!»
Саша смеется.
— Да, у нее есть Оля. Ну, давай!
Прощается, жмёт руку.
Ко мне подходит Саша.
Таня.
Целую Ваню.
И он пошел придавленно-порхающей походкой.
— Уходишь? — уточняют у меня.
— Могу остаться — посуду помочь помыть.
Но слышу вдруг:
— Где бумага?
— Какая бумага?
[Здесь было самое интересное. Но куда-то делось. У меня вчера свалился иерусалимский крест (с частицей ложа, на которое было положено Тело Господне, — приобрела в Даниловом монастыре), и с распятия исчез Господь. Я в панике заметалась, ища Его.
Наверно, и тут нечаянно снесла. Просите мира Иерусалиму (Пс. 121, 6), про свиток родословной данный…]
знак-пробела
— Ты придешь ко мне домой и скажешь, какие люди тебе нужны!
Я опустила голову — так, как потом я видела, Лизонька утыкалась себе подбородком в грудь, когда ее отругают. И неожиданно — подняла ее вновь. Сначала слегка, заметив чьи-то ноги, черные мужские туфли, а потом полностью вверх на того, кто оказывается стоял рядом с Сашей.
Он отстранился так, как если бы не хотел, чтобы его заметили. Осознав это движение, немного склонил голову и уже серьезно не отрываясь смотрел на меня. Это был Лёша. Только тут я заметила, какие они с Сашей высокие. Потом бы я, наверно, так не сказала. Но тогда они мне показались просто великанами.
Он стоял весь в черном. На похоронах эта одежда настолько универсальна, что воспринимается почти как отсутствие. Льюис писал, что в одежде мы больше похожи на самих себя, потому что она индивидуальна. Саша был одет по-своему: в коричневых вельветовых штанах и светлой кофте. Лёша и я — полностью в черном. Так, как будто и нет ни его, ни тебя.
Надо было что-то сказать. Мизансцена была ужасна.
Лёша просто смотрел на меня.
Левый краешек моего рта едет вниз. Так Григорян улыбнулся мне как-то, и мне показалось, что он влюблен. Это было на День Света в конференц-зале ЦДХ на Арх Москве 2006 года. Он послал кому-то жаркий воздушный поцелуй. Я в растерянности посмотрела кому, оказался — парень. И когда подняла глаза на Григоряна, он так улыбнулся.
— А он молчаливый! — как можно более идиотически освобождаясь от всех своих бывших впечатлений и интонационных навыков протягиваю, обращаяясь к Саше.
На его лице шевельнулось начало усмешки. Он поворачивается к другу, усмешка исчезает. Петля взгляда.
Тогда на Лешу посмотрела я. Брови уже разведены, лицо ясное. И такое ощущение, что всё можно.
Профессиональная привычка сводить всё к смысловому острию: если у вас есть стихотворение, найдите в нем одну единственную строчку, лучше — одно слово.
Саша смотрит на меня с выражением «Обоснуй!»
— Он сказал одно слово! — дергаю плечом я и отвожу голову вправо.
— Твою… — Саша хватается за лоб и откидывает торс в другом направлении и договорил… Плечом чувствую тяжесть друга Леши — чуть ранее они хоронили вместе и его маму.

Мне становится пронзительно жаль. Замерев, как была с приподнятым подбородком, некоторое время смотрю на него. Когда он расслабляется, опускаю голову. Потом, взглянув перед собой, машинально складываю губы так как видела у … При этой конфигурации мимических мышц можно отважиться на многое и сказать то, что не скажешь ни при какой другой.
— Я сказала: «Что?» — и это «что?» звучит так, как то, которое я сказала Саше в нашу первую встречу, хотя ему вряд ли была ощутима эта температура плавления времени. — Он сказал: «Это о Путине»! — пружиню воздух рукой.

Пожала плечами в ответ на Сашин остановившийся взгляд и пошла. Как в фильме «Иваново детство» переделкинская Маша.
Весна.

19 ноября 2007 г.

Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, прости и спаси!

Добавить комментарий